• Мнения
  • |
  • Обсуждения
Ольга Кочева Профессионал

Мы всё-таки помним войну?

Я не написала о старике. Писать так, как есть — не поверили бы. Сейчас вообще мало чему верят. А потом стала зачем-то рассказывать о нём. Зачем? Я же чувствовала — они не поймут. Я говорила, говорила, а у них глаза пустые. В этих глазах только комп отражался. И насмешка. Противная такая, высокомерная. Я злилась, а толку-то? Они не виноваты. Они не знали. А я? Я-то откуда знала? Не знаю. Знала, что знаю, и всё. Знаю!!!

Мне повезло — я ещё застала тех, кто был на большой войне. Я слышала, как они пели свои песни, я переживала их тоску и боль и ревела потихоньку оттого, что они через такое время — целую жизнь — не могут ничего забыть.

И его я помнила. Старика, обитающего в городских трущобах, старика, которого бросили дети. Бросили оттого, что он не заработал за свою жизнь больших денег, оттого, что не смог обеспечить им достойное будущее, в котором мерилом ценностей станут особняки, дорогие тачки и счета в европейских банках. Но он не мог! Он же не знал, что такое может произойти! Для него в этом мире дороже всего была человеческая жизнь! Потому что старик слишком много видел смертей. Так много, что жизнь стала главной ценностью.

Там, в этих трущобах, где он обитал, жизнь тоже была сокровищем. Людям, которые селились в убогих развалюхах без тепла и света, приходилось выживать каждый день. На чью-то смерть уже почти не обращали внимания. Дорого то, что достаётся с трудом. А смерть… Её зарабатывать не надо, она сама цепляется железной хваткой, пойди, отцепись, попробуй!

И он жил. Существовал в своей конуре, где стояла железная кровать с продранным матрасом и трёхногий стол. Вместо четвёртой ножки под столешницу была подложена стопка кирпичей. Даже стульев у старика не было, и мне пришлось сидеть рядом с ним на бугристом матрасе. Сидеть на самом краешке и опасаться, что в постели полно вшей, и сейчас эта ползучая зараза оккупирует мою одежду, и я принесу их домой, и потом буду долго избавляться от этой гадости, и вообще… И вообще, я жалела тогда, что попросила знакомого отыскать мне колоритного ветерана — были же другие, с иконостасом медалей вышагивающие на парадах, благообразные, ухоженные старички, пишущие о войне пафосные мемуары! Так нет, мне подавай правду! Ну, знакомый и отрыл этого старика, который сидел на своей грязной койке, пил дешёвый липкий портвейн, отмахиваясь от огромной настырной мухи, и плакал, плакал, не в силах остановиться и сказать что-то толковое. А я молчала, потому что, как только заикнулась о войне, он затрясся весь, всхлипывая и растирая по грязным щекам обильные слёзы. Эти слёзы совсем не укладывались в мои представления о героическом образе воинов Отечественной. Воины должны быть мужественными, смелыми, сильными! А он сидит и плачет. Худой, жалкий, грязный… Герой… Ну, что с ним делать?

 — Ты, доця, извини! — всхлипывал «герой», вытирая лицо старым покрывалом, — Меня ж никто об этом не спрашивает! Уже давно! А я ведь… Сейчас, погоди!
Он сунул руку под замызганную подушку и достал что-то, завёрнутое в удивительно чистый носовой платок.
 — Вот! — робко протянул мне это «что-то», сконфуженно улыбнулся, — Мой! Орден Славы! Второй степени…
Я опешила. Это надо же — орден Славы! А может, у старика и Герой Союза есть?! Мне сразу стали безразличны и обшарпанные стены, и вши, покушающиеся на мою одежду. В этих стенах обитала реликвия. Нет, история. Нет, легенда!
 — А… Как же… А за что? — обжигаясь стыдом, пробормотала я, — Почему же здесь? Ведь не надо так!
 — А как же ж надо? — старик бережно завернул орден в платочек, — Жив ведь! Главное-то, жив! Ну, портвешок попиваю, так что, разве грех?
 — Да нет, я не о том! Я вот… Вы же за Родину, правда? За Сталина…
 — Эх, доця! — вздохнул «герой», подумал и спрятал свёрток обратно, под подушку, — Разве ж так было-то? Ну, кричали, конечно! Положено! За Родину-то! А как же, она же — Родина! Мать, девчонка! Как вспомнишь, так зло берёт — штоб фрицы хозяйничали? Да никогда! Оно ж, русский мужик — он разве себя когда жалел? Вот и шли под пули! А страшно, доця, страшно-то как! Потому и орали, чтоб страшно не было! Да…

Старик отмахнулся от наглой мухи.
 — Пшла! Ишь какая! Лезет и лезет, проклятая! Знаешь, доця, эти мухи и зимой тут есть! А ещё тараканов — уймища! И чего ползут? Есть-то у меня нечего! Только если принесёт кто…
 — Так я принесу! — спохватилась я, проклиная себя за недогадливость, — Сейчас сбегаю! Что купить-то?
 — Да что ты! Разве ж я для того сказал? Нет, ты уж сиди! Ко мне мало кто приходит! А то уйдёшь, и всё! И я опять один, с мухами и тараканами останусь!
 — Нет, я вернусь, правда! — заверила я старика, кидаясь к выходу.
В супермаркете, расцвеченном яркими упаковками товаров, я лихорадочно скидывала в корзину всё подряд — молоко, колбасу, сыр, хлеб. Скидывала и ругала себя за сентиментальность. Ну, кто он мне, этот старик, чтобы тратить на него деньги? Почему мне так больно за него, почему так стыдно за нас, почему вскипает яростное негодование при мысли о его детях?! Это несовременно, немодно, чёрт возьми! Это смешно! Может, не возвращаться? Придумаю что-нибудь героическое — патологический патриотизм, к примеру, — и напишу очерк! Мало, что ли, стандартных приёмов!

Я вернулась. Высыпала на грязный стол из пакета покупки и бухнулась с ним рядом, на вшивый матрас. Почему-то уже без брезгливой осторожности. Подумаешь, вши! А мы их керосинчиком! Или чем там сейчас избавляются от этой заразы…
_ Доць, ты зря-я-я, — пробормотал старик, изумленно глядя на продукты, — Я ведь такое-то и не видел! И не знаю, как оно… О, как блестит! Красиво-о-о…
Он осторожно тронул указательным пальцем правой руки сверкающую упаковку крабовых палочек. Палец был один. Остальных не было. И как я сразу не заметила?
 — Что это, а? Это кушают, а?
 — Ага, — я схватила палочки, торопливо рванула целлофан и протянула ему оранжевую колбаску. — Пробуйте!

Старик с сожалением покосился на испорченную обёртку и взял палочку левой рукой. Вот почему я не заметила, что у него пальцев нет! Он руку всё время прятал…
 — Скажите, а рука вот, правая… Это на войне, да? — выдавила я, пытаясь оторвать от культяпки взгляд. Не получалось, и было так неловко! Нехорошо разглядывать увечья!
 — Да вот! Так вот, — смутился старик, — Осколком и резануло. Как бритвой.
 — Орден тогда получили? — не отставала я.
 — Да нет, орден — это потом! А рука — это так, по дури! Продукты вёз своим, а тут обстрел! Мне б отсидеться, а я — вперёд! Молодой! Семь жизней в запасе! Ну, снаряд и рванул возле нас! Старшину сразу наповал, а мне вот руку… Но я доехал, ты не думай, доеха-ал!
Старик вздрогнул и отвернулся. Опять плачет! Ну, зачем я сюда пришла?!
 — За что орден?
Я злилась на себя, злилась на него, злилась на весь мир за эту грязную халупу, за детей, оценивших отца в медные гроши, за то, что жизнь наказывает не тех, кто этого заслуживает. За своё бессилие злилась.
 — Орден? Да за Берлин.
 — Вы дошли до Берлина?!
 — А куда ж денешься? Все дошли! Кто выжил.
 — Без пальцев?
 — А чо… Указательный есть. Главный. Баранку крутить можно!
Баранку, наверное, можно. А можно и отсидеться в тылу. Всё ж таки увечье.

 — Расскажите о подвиге, за который орден получили! — спросила, и тут же отругала себя за казёнщину. А как по-другому? Заказёнщина. Оттуда и казёнщина.
 — Да какой подвиг, ты чо, доця?! — удивился хозяин, поёрзал смущённо, тихонько достал из-под стола бутылку и осторожно налил в мутный гранёный стакан «портвешок».
 — Выпьешь? — спросил тихо. Я отказалась. — А я выпью. За тех, что под холмиками остались.
Он проглотил «портвешок», осторожно откусил кусок от крабовой палочки, пожевал, вежливо сказал:
 — Вкусно, — и положил палочку обратно.

Я чувствовала, что он уже тяготится мной. Он привык к своей убогой комнатушке, к сухарям, рассыпанным по столу, к тощей подушке, охранявшей достояние старика — орден. Это был его мир. И я здесь — существо чужеродное.
 — Так о войне расскажете что-нибудь?
Меня начинала раздражать и его стеснительность, и немногословность, и привычка к одиночеству. Как раздражает активного, амбициозного человека чья-то пассивная отрешённость, принадлежность неведомому.
 — А что о ней рассказывать, доця? Война не стоит воспоминаний. Плохо там. Страшно. Грязно. Тебе это не надо. Ты вон какая — яркая, молодая! Тебе о счастливом думать надо! О любви!

Он оживился.
 — А вот послушай-ка! Я, когда раненный был — не рука, нет, это разве ранение? В живот меня. Думал, каюк! Выжил! Долго лежал! Три месяца! В селе, на Украине. Там девчонка была. Некрасивая, рыжая! Она мне молоко носила. Каждое утро. Парное. Вот я и выздоровел. Круглый стал, как колобок! А потом опять на фронт! За баранку. После войны женился и забыл про рыженькую! А теперь снится она мне. Часто! Я ей и письмо написал. Только не отправил. Может, кинешь в ящик? А то куда ж я на улицу, грязный да слабый! Стыдно!
 — Кину, — согласилась я.
Старик достал из-под подушки замызганный старый конверт. Адрес — название села, имя, фамилия. Не дойдёт! Да и жива ли она, та девчонка?
Я вздохнула. Не будет он говорить ни о подвигах, ни о погибших товарищах. Ну и ладно!
 — Пора мне! Спасибо! — улыбнулась я старику и поднялась, — Я ещё зайду!
И ушла. Какой может быть очерк? Редактор сожрёт меня за «слёзодавильню» и «сентиментальную ахинею».

Я отправила письмо. Купила новый конверт. Переписала адрес, и бросила в почтовый ящик. Пусть летит! Авось… Проверила дома одежду и волосы — нет ли вшей? Не нашла. И затолкала воспоминания о старике в самый дальний угол памяти. Чтобы они меня не тревожили чужой болью.
Ну, тогда зачем я это стала им выплёскивать? Они же меня не слышат! И глаза у них равнодушные…
 — Где он живёт? — утомлённо, высокомерно, из дальнего угла, — Так где живёт, покажешь? Пошли, пацаны! Бабки есть? Надо бы деду пожрать купить! Ветеран, х-ха!
Не было старика. Мы стояли с пакетами, заполненными едой, перед заколоченной ржавыми гвоздями дверью. Умер? Умер…

 — Эй, вы к кому? — растрёпанная тётка туманного возраста выглянула в окно над дверью.
 — Да вот тут старик жил! Ветеран, — бормочу я.
 — Женился твой ветеран! — растрёпанная хихикает. — Бабка какая-то за ним приехала! Забрала! В село к себе!
 — Давно?
 — Да месяца три уже!
Ну, что ж! Может, и повезло старику. Может, и получила письмо некрасивая рыжая. Может, поит теперь своего солдатика парным молоком по утрам. А может, и нет… Они стоят вокруг меня, а лица такие удручённые… Значит, всё-таки помнят?! Как хочется, чтобы помнили.

Статья опубликована в выпуске 27.10.2007

Комментарии (27):

Чтобы оставить комментарий зарегистрируйтесь или войдите на сайт

Войти через социальные сети: